Сила, которая никуда не делась

Об исчерпании войны говорят ровно столько, сколько идут войны.
Дженнифер Кавана, старший научный сотрудник и директор отдела военного анализа центра Defense Priorities, написала статью с обманчиво простым названием «Война: для чего она по-прежнему нужна?». Обманчивость в вопросительном знаке. Он подсказывает, что речь пойдёт о сомнении, а статья фиксирует нечто более прочное: сила не уходит из мировой политики, она меняет форму. Решительные победы стали редкостью, крупные завоевания тоже, дешёвый дрон уравнял слабого с сильным, а стоимость большой войны выросла до цифр, от которых вздрагивают даже богатые бюджеты. И вывод, к которому Кавана приходит, звучит холоднее любого алармизма: мир, в котором эффективность военной мощи ограничена, «не будет более мирным, он станет более жестоким и полным насилия». Достижимого исхода стало меньше, а насилия больше. Раз войну нельзя завершить победой, её ведут долго и вполсилы, и это насилие теперь никуда не ведёт.
С этого и стоит начать, потому что здесь спрятан главный тезис, ради которого пишется весь остальной текст. То, что читается как диагноз упадка военной силы, на самом деле есть описание её возвращения к норме. Не к той норме, которую человечество привыкло считать нормальной последние сто лет, а к куда более старой, работавшей до эпохи тотальных войн: балансировочной, трезвой и лишённой иллюзий. Сила не стала давать меньше. Просто она никогда и не была обязана давать то, что мы задним числом ей приписали, — гарантию окончательной, сокрушительной победы.
Обещание, которого война не давала
Вся конструкция «война теряет эффективность» держится на скрытой посылке: что когда-то она этой эффективностью обладала в полной мере. Что существовал золотой век, когда армия входила в столицу противника, и на этом война кончалась. Посылка красивая и, к сожалению для неё, почти всегда ложная.
Возьмём эпоху, которую принято считать образцом работающей силовой политики, — европейский XIX век после Вены. Венскую систему 1815 года удержали как раз несостоявшиеся сокрушительные победы: порядок стоял на том, что никого не добивали до конца. Меттерних и его современники выстроили механизм тонкой подстройки баланса, где война служила регулятором, а не средством стереть соперника с карты. Крымская, австро-прусская, франко-прусская — войны ограниченных целей, заканчивавшиеся конгрессами, контрибуциями, перекройкой границ на несколько провинций. Никто не ставил задачу уничтожить Францию или расчленить Россию. Задача была скромнее и умнее: сдвинуть соотношение сил на приемлемую величину и сесть за стол. То, что Кавана описывает как новую реальность ограниченных операций и войн ради рычага на переговорах, в сущности, и есть механика «концерта держав», только с дронами вместо кавалерии.
Иными словами, ограниченная война ради интереса вовсе не изобретение XXI века. Это обычное, рабочее состояние системы суверенных государств: анархия, где нет верховного арбитра. Аномалией был как раз ХХ век с его тотальными войнами, безоговорочными капитуляциями и картой, которую перекраивали уже не на провинции, а на континенты.
Откуда взялась иллюзия тотального исхода
Здесь надо остановиться и уточнить, чтобы не свалиться в противоположное упрощение. Соблазнительно сказать, что тотальная война — отклонение, а всё прочее — здоровая норма. Но это слишком гладко. Две мировые войны не были капризом истории; они выросли из индустриализации, национализма и способности государств поставить под ружьё всё население. Массовая мобилизация, конвейерное производство снарядов, идеология, превращавшая противника в экзистенциального врага, — всё это делало сокрушительный исход не только возможным, но и логичным. ХХ век не ошибся в средствах. Он ошибся в том, что счёл эти средства вечной нормой, а достигнутый ими результат — образцом того, на что война «вообще способна».
И вот из этой конкретной, исторически ограниченной эпохи выросли сразу две идеологемы, зеркальные друг другу.
Первая — либеральная. Если тотальная война настолько разрушительна, рассуждали либеральные наследники Просвещения, значит, рационально мыслящее человечество от неё откажется. Норман Энджелл ещё в 1910 году доказывал, что экономическая взаимозависимость сделала большую войну бессмысленной: победитель разорится вместе с побеждённым. Через четыре года началась бойня, которую он не предсказал. В 1928-м пакт Бриана — Келлога торжественно объявил войну вне закона; его подписали пятнадцать государств, включая почти всех будущих участников следующей мировой. Мысль, что война устарела, поскольку стала слишком дорогой и разрушительной, — не открытие 2020-х. Это столетний рефрен, который история опровергала с тупой регулярностью, не особо считаясь с теми, кто в него верил.
Вторая идеологема — поздний либеральный извод первой, «конец истории». После 1991 года казалось, что силовая политика вообще уходит в архив, уступая место праву, институтам и рынку. Танки списывались, армии сокращались, генеральные штабы переучивались на миротворчество. Прошло тридцать лет, и выяснилось, что архив открыт, а экспонаты вполне работоспособны.
Куда на самом деле мигрирует сила
Тут коллеги обычно возражают: но ведь принуждение и вправду сместилось из военной плоскости в невоенную. Санкции, финансовые блокировки, контроль над технологическими цепочками, кибероперации — разве это не значит, что война как таковая отступает перед более тонкими инструментами? Возражение серьёзное, отмахнуться нельзя. Но реалист читает ту же картину наоборот.
Сила не исчезает, когда замолкают пушки. Она просто перетекает туда, где её не ждут: в платёжные системы, в порты, в реестры санкционных списков. Отключение банка от долларовой системы, запрет на поставку литографического оборудования, арест валютных резервов — это принуждение чистой воды, «заставить противника подчиниться нашей воле» по Клаузевицу, только без дыма. И здесь кроется парадокс, мимо которого проходит оптимизм взаимозависимости: чем гуще связи, тем больше вентилей, которые можно перекрыть. Взаимозависимость не разоружает, а вооружает. Глобализация вручила государствам арсенал, о котором Меттерних и мечтать не мог.
Вот почему тезис об «устаревании» войны неполон в самом основании. Он считает войной лишь то, что видно с орбитального спутника: колонны, дымы, линии фронта. Но если принуждение перетекло в санкции и провода, то силы не убыло; её стало больше, и она разошлась по каналам, где её труднее опознать. Военная кампания теперь лишь один инструмент в наборе, и далеко не всегда самый действенный. Что, замечу, возвращает нас к тому же XIX веку, где блокада, тариф и дипломатический шантаж были, если перевернуть Клаузевица, продолжением канонады другими средствами.
Кавана называет три уцелевших применения военной силы: ограниченный захват территории, превентивное действие, доступ к ресурсам. Вглядимся — и окажется, что все три стары как мир. Это три классических мотива силовой политики, известных задолго до всяких дронов. Ограниченная территориальная цель — это Пьемонт, собиравший Италию по кусочкам. Превентивная логика — это Спарта, ударившая по Афинам из страха перед тем, кем Афины вот-вот станут; Фукидид описал этот мотив две с половиной тысячи лет назад, и принципиально нового к нему с тех пор не прибавилось. А ресурсная война вообще древнейшее из оснований, и неловко тут не за современность, а за то, как долго это простое, как палка, основание пытались объявить пережитком.
Оговорюсь по поводу фактуры. В картине мира, которую рисует Кавана, немало событий вынесено в 2026 год и дальше: американская кампания против Ирана, громкие ликвидации, операции в Латинской Америке, спор вокруг Гренландии. Часть из них — сценарии и допущения автора, а не установленные факты, и брать их следует как элементы концепции, а не как хронику. Но логика, которую они иллюстрируют, от этого не делается менее реальной. Превентивный удар по ядерной программе, чтобы отсрочить нежелательное; короткая ограниченная операция, чтобы сменить расклад и не завязнуть в оккупации; интерес к арктическому острову ради минералов и морских путей — всё это работает, сбудутся конкретные сюжеты или нет. Сценарии могут и не сбыться, а механика под ними работает без них.
Российские сюжеты в разборе Каваны требуют отдельной осторожности. Автор трактует и события 2008 года на Кавказе, и последующие как «превентивный успех»: срыв дрейфа соседей в западные структуры, буферные зоны, изменение баланса без полного контроля над территорией. И тут — стоп. Дальше скользко, и я это чувствую, пока пишу. Легко ведь сказать, что реализм только описывает поведение державы у своих рубежей и вердиктов не выносит. Но нет: сам выбор реалистской оптики уже не нейтрален. Эта рамка выносит за скобки и субъектность малых стран, и вопрос о том, кто на кого напал. Так что честнее не прятаться за «объективность метода», а признать прямо: реализм объясняет мотив, но ответственности не отменяет.
И сразу оговорюсь, чтобы объяснение не сошло за оправдание. Доктрину Монро я вспоминаю не в защиту, а ровно для обратного: показать, что мотив тут не русский и не американский, а общий. Вашингтон полтора века читал любое чужое присутствие в Западном полушарии как угрозу — и вёл себя точно так же. Держава, у чьих границ появляется чужая военная инфраструктура, реагирует предсказуемо. И предсказуемость эта — про устройство международной анархии, а не про особую природу того или иного народа.
Мир без исхода
Остаётся самое неуютное — вывод. Если сокрушительная победа недостижима, а сила никуда не делась, мир получает худшую из конфигураций: конфликты, которые нельзя выиграть, но можно вести бесконечно. Война без катарсиса поражения или триумфа. Замороженные линии, тлеющие фронты, кампании, переходящие в переговоры и обратно в кампании, — и ни одной точки, где кто-то признаёт, что проиграл.
Здесь честный оппонент задаст неудобный вопрос, и его нельзя обойти: а не является ли ХХ век не аномалией, а необратимым сдвигом? Ведь есть ядерное оружие, и именно оно, а не дрон и не дефицит редких металлов, надёжнее всего запирает большую войну. Довод сильный, и отчасти он верен. Но приглядимся, что именно делает бомба. Она не отменяет силовую политику, а ставит на неё потолок: прямое столкновение ядерных держав становится немыслимым, и ровно поэтому соперничество уходит на уровни ниже — в прокси-войны, в удары по инфраструктуре, в блокады и санкции, в короткие операции под ядерным зонтиком. То есть бомба не убирает силу из политики, а лишь ограничивает её сверху, а значит, не опровергает мой тезис, а подтверждает его с неожиданной стороны: она и есть тот механизм, который сделал войны ограниченными. Норма, не соответствующая современным требованиям, вернулась не вопреки ядерному веку, а в его рамках. Ограниченная война стала единственной возможностью для сверхдержав действовать, не рискуя всем сразу. Меттерниховский концерт строился на балансе интересов, а нынешний — на балансе страха. Разница в цене ошибки огромна, но принцип ограничения тот же.
Тут придётся сделать и вторую оговорку, уже против себя. Реалистский тезис «сила неустранима, пока над государствами нет арбитра» обладает скверным свойством: он подтверждается почти чем угодно. Идёт война — вот вам сила. Не идёт — значит, сдерживание сработало, тоже сила. С такой бронёй легко всегда чувствовать себя правым, но делать вид, будто этой дыры нет, нечестно. Скажу лишь, что нефальсифицируемость тезиса не доказательство его ложности, а сигнал: перед нами не прогноз, а рамка описания. Рамка полезна ровно настолько, насколько трезво заставляет смотреть на вещи, и вредна ровно настолько, насколько убаюкивает ощущением, будто иначе и быть не могло.
С этой поправкой договорю. XIX век умел гасить ограниченные войны конгрессами, потому что существовал «концерт» — признанный клуб держав с общими правилами и понятным всем пределом. Сегодня войны стали ограниченными по достижимому результату, а вот общей рамки, внутри которой их прежде удавалось гасить, больше нет. И это скверная комбинация. Оптимист скажет, что отсутствие тотальных войн — уже благо. Реалист добавит: отсутствие тотальных войн при отсутствии тотального мира — это просто вечное низкоинтенсивное трение, растянутое на десятилетия.
Так нужна ли война по-прежнему? Вопрос поставлен неточно, и в неточности вся ловушка. Война нужна не в том смысле, в каком нужны блага, а в том, в каком неустранимы функции. Пока над суверенными государствами нет верховного арбитра, сила остаётся тем, чем в конечном счёте разрешаются споры, не разрешимые иначе. И весь вопрос в том, хватит ли у игроков трезвости применять её по средствам. История подсказывает, что обычно не хватает, и привыкание к миру возвращённой, но переупакованной силы будет долгим, дорогим и не для всех благополучным.
А разговоры об исчерпании войны утихнут до следующей — и пойдут по новой. Так было всегда, будет и на этот раз.
Информация