Как государство запретило воскресную барщину — и почему одного Манифеста оказалось мало

В календаре Павла I воскресенье принадлежало Богу. Шесть остальных дней предстояло делить между крестьянским и помещичьим хозяйством. Три дня себе, три дня барину — так Манифест 5 апреля 1797 года вошёл в учебники и получил название закона о трёхдневной барщине. На бумаге неделя выглядела уравновешенной. В имении считать дни было труднее.
Первые две статьи цикла объясняли, как государство прикрепило крестьянина (Как учёт и сыск создали крепостное право без единственного учредительного указа), а затем превратило помещика в налогового, рекрутского и паспортного посредника (Как государственный учёт превратил помещика во власть над человеком). Возвращаться к подушной переписи и реформе 1861 года здесь незачем. Третий вопрос уже: когда государство попыталось поставить предел созданной им владельческой власти, почему этот предел часто оставался пожеланием и что происходило с человеком, решившим сослаться на закон.
Ограничение крепостничества началось не с единой программы освобождения. Государство запрещало отдельный способ продажи, уточняло порядок ссылки, напоминало о воскресном покое, разрешало добровольную волю. Каждый акт закрывал одну дверь. Рядом обычно оставалась другая.
Причина этой устойчивости не только в нежелании монарха: государство само вделало помещика в фискальный и рекрутский механизм империи. Он собирал подушную подать, поставлял рекрутов, выдавал паспорта. Ограничить его власть над крестьянином означало расшатать сразу несколько опор административного порядка. Именно поэтому каждый ограничительный акт действовал на поверхности, не достигая основания: он запрещал один инструмент принуждения, не оспаривая право принуждать как таковое.
Наказание по желанию владельца
Указ 13 декабря 1760 года разрешал принимать в Сибири помещичьих крестьян, направленных владельцами за проступки, и засчитывать некоторых сосланных вместо рекрутов. В учебной формуле помещик «ссылал крестьянина». Юридически действие проходило через государственный аппарат: владелец представлял человека, власть принимала его на поселение. Но решение о том, заслуживает ли проступок такого исхода, начиналось в имении.
Историк А. Н. Долгих обращает внимание на важную деталь: акт не требовал непременно открытого мятежа. Речь могла идти о проступках с точки зрения самого владельца, вплоть до пьянства. Между тяжестью вины и ссылкой не устанавливалось ясного соответствия. Государство предоставляло своё пространство и административную машину, помещик — обвинение и человека.
Через пять лет граница отодвинулась ещё дальше. Сенатский указ 17 января 1765 года назывался вполне откровенно: «О приёме Адмиралтейской Коллегии присылаемых от помещиков для смирения крепостных людей и об употреблении их в тяжкую работу». В нём разрешалось принимать людей, которых помещик считал заслуживающими наказания, «в каторжную работу» на тот срок, какой пожелает владелец. Если тот хотел получить человека обратно, коллегии предписывалось его вернуть.
Помещик не становился начальником Адмиралтейской коллегии и не держал собственную каторгу. Но государственное наказание оказывалось продолжением домашней дисциплины. Владелец определял, кого передать и на сколько времени; казна кормила, одевала и использовала присланного в тяжёлой работе. Частная воля получала государственные стены.
Именно поэтому последующие ограничения нельзя читать как прямую лестницу гуманизации. Один монарх мог приостановить владельческое полномочие, другой — восстановить его в изменённой форме. Вопрос состоял не только в строгости закона. Вопрос был в том, признаёт ли государство желание помещика достаточным основанием для собственного наказания.

Жалоба, которую нельзя вручить
Сенатский указ 22 августа 1767 года обычно пересказывают одной фразой: Екатерина II запретила крестьянам жаловаться на помещиков. Название документа уже показывает более узкий предмет: «О бытии помещичьим людям и крестьянам в повиновении и послушании у своих помещиков, и о неподавании челобитен в собственные её величества руки».
Запрещалось вручать челобитную непосредственно императрице, минуя учреждения и специально назначенных лиц. Само правило касалось не только крепостных: ещё указ 1765 года предусматривал наказания для людей без дворянского звания и чина, пытавшихся тревожить монарха прямой подачей. В 1767 году поводом стали жалобы дворовых и крестьян нескольких владельцев.
Документ называл этих владельцев: генерала Леонтьева, генеральшу Толстую, подполковника Авраама Лопухина и его братьев. Их люди попытались вручить челобитные непосредственно Екатерине. Государство увидело в поступке нарушение порядка, а не кратчайший путь к проверке жалобы. В мотивировке указ напоминал прежнюю общую шкалу наказаний за прямое обращение к монарху: от месяца каторжной работы до вечной ссылки при третьем нарушении. Но собственная санкция акта 1767 года за будущие недозволенные жалобы на помещиков была иной и сразу предельной: подателей и составителей предписывалось бить кнутом и ссылать в вечную работу в Нерчинск, засчитывая крепостного владельцу вместо рекрута.
Такое соединение норм показывает, что охранялось прежде всего расстояние между монархом и подданным. Жалоба могла содержать правду или преувеличение — до её содержания ещё предстояло добраться. Сам способ подачи уже образовывал проступок, за который крестьянин рисковал потерять дом и семью.
Различие между «нельзя жаловаться» и «нельзя вручить жалобу государыне» юридически существенно. Судебные и административные пути полностью не исчезли. Но для крестьянина это различие могло быть почти издевательским. Судебной реформой 1775 года во главе уездной администрации поставили земского исправника — должность, которую избирали на дворянских уездных собраниях. Он же председательствовал в нижнем земском суде, ведавшем делами сельской округи. Крестьянин, решивший жаловаться на помещика, попадал к чиновнику, которого дворянство своего уезда выбирало само и который смотрел на конфликт глазами того же сословия. Жалоба могла дойти до него — и застрять там.
Следует учесть, что указ 1767 года вышел в год, когда по всей империи ещё шло обсуждение в Уложенной комиссии. В той атмосфере любое послабление в крестьянском вопросе рисковало быть прочитано как сигнал к большему. Шесть лет спустя восстание Пугачёва 1773–1775 годов подтвердит этот страх сполна: его манифесты обещали освобождение от крепостной зависимости — и именно это обещание, а не военная организация, делало восстание массовым. После 1775 года осторожность законодателя в крестьянском вопросе стала не просто политической позицией, а усвоенным уроком: крестьяне превращают государеву фразу в ожидаемое право, и государство боялось этого превращения больше, чем открытого бунта.
Поэтому указ 1767 года не стоит ни смягчать до простой канцелярской нормы, ни расширять до уничтожения любого суда. Он защищал порядок инстанций в обществе, где сами инстанции не обеспечивали равенства сторон. Жалоба оставалась возможной. Безопасной она не становилась.
Людей не продавать с молотка
Та же узость видна в истории продажи крепостных. Как реконструирует А. Н. Долгих, в 1771 году при продаже конфискованных имений запретили выводить людей без земли на публичный торг с употреблением аукционного молотка. По его анализу, в 1792 году продажу безземельных крепостных за долги снова допустили с торгов, если не пользоваться молотком. Разница кажется издевательски формальной: человек оставался предметом продажи, менялся ритуал торгов. Но именно она раскрывает логику законодательства. Государство пыталось устранить наиболее вызывающую форму публичного аукциона, не решаясь оспорить владельческое распоряжение как таковое.
Павел I продолжил эту линию. Указ 16 февраля 1797 года предписал не продавать дворовых и крестьян без земли «с молотка или с подобного на сию продажу торга», поручив Сенату придумать иные способы взыскания долгов. Затем последовали уточнения. За казённые долги человека могли оценить по приносимому владельцу доходу и взять в казну; по частным долгам обычная продажа сохранялась. Акты 1799–1801 годов исключали людей без земли из молоточной аукционной процедуры, но не уничтожали продажу без земли вообще.
Даже семейная целостность защищалась фрагментами. Сенат в 1800 году предписывал при разделе наследства не дробить семьи дворовых и крестьян, если можно было закрепить их за наследником, получавшим отца семейства. Одновременно другие нормы допускали перевод и продажу людей в иных обстоятельствах.
Знаменитая сцена торгов в главе «Медное» из радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву» стала литературным образом именно такой лазейки. Стариков, женщину, молодую мать и ребёнка выводят на продажу за долги владельца. Это не протокол одного проверенного аукциона и не статистика практики, а современное эпохе публицистическое свидетельство того, как публичная продажа воспринималась критиком крепостничества. Молоток в тексте Радищева важен не как хозяйственная мелочь: он превращает переход права собственности в слышимый для всего зала приговор семье.
Законодатель мог запретить этот звук, не отменяя сделки. В 1798 году для казённых долгов человека предлагалось оценивать по доходу, который его труд приносил владельцу, и брать в казну в счёт долга; по частным взысканиям продажа сохранялась. «Гуманизация» процедуры одновременно подтверждала экономическое измерение человека как источника капитализированного дохода.
За этой юридической осторожностью стояла и экономическая логика. К концу XVIII века значительная часть дворянских имений находилась в залоге у государства: Дворянский заёмный банк выдавал ссуды под 6% годовых, а залогом служили имения вместе с крепостными душами. Крестьянский труд стал не просто сельскохозяйственным ресурсом, но и обеспечением дворянских долговых обязательств. Ограничить продажу или принудительный перевод крепостных означало затронуть платёжеспособность той части дворянства, которая жила в кредит. Государство оказывалось в двойственном положении: кредитора, заинтересованного в сохранении залоговой стоимости имений, и реформатора, пытающегося смягчить режим этого же залога.
Получался странный правовой пейзаж. Нельзя было ударить молотком — можно было объявить торг иначе. Нельзя было разлучить семью при одной сделке — другая форма отчуждения могла оставить лазейку. Государство запрещало унизительный жест быстрее, чем саму власть отчуждать человека.

Что именно сказал Павел I
Манифест 5 апреля 1797 года был объявлен в день коронации. Его первая и самая определённая часть имела религиозное основание. Павел требовал «точного и непременного» исполнения заповеди о седьмом дне и повелевал, чтобы никто «ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам».
Дальше следовало объяснение: шесть оставшихся дней, разделённых поровну между работой крестьянина на себя и на помещика, «при добром распоряжении достаточны будут» для хозяйственных нужд. Здесь и начинается спор. Запрет воскресной работы выражен повелением. Равное разделение недели — как достаточный и разумный порядок, но без отдельной санкции, процедуры жалобы и ясного указания, кто обязан принудить владельца к трём дням.
И. Л. Абрамова подчёркивает, что современная документу бюрократия также различала эти части. В сенатских реляциях смысл передавали как запрет воскресной работы и как равное количество дней на себя и помещика. Александр Радищев писал, что работать в выходные запрещено, а трёхдневный предел сказан «советом»; без определения положения земледельца и дворянина акт не даст важного результата.
Позднейшее название повлияло на чтение. При составлении Полного собрания законов в 1820–1830-е годы на первое место вынесли формулу «О трёхдневной работе помещичьих крестьян». Заголовок кодификаторов оказался определённее самого текста и помог превратить нравственно-хозяйственное рассуждение в привычный «указ о трёхдневной барщине».
Современники также слышали в двух частях Манифеста разную силу. Радищев видел прямой запрет воскресной работы и совет о достаточности трёх дней. Придворный поэт, напротив, воспел императора как государя, который «рассек на части» неделю. Один документ уже при рождении давал два чтения: осторожное юридическое и широкое политическое. Крестьянину естественно было выбрать второе, потому что именно оно превращало царскую фразу в меру его собственного времени.
Не была ясна и территория практического применения. Манифест обращался ко всей империи, но барщина, оброк и смешанные повинности распределялись по регионам неравномерно. В чернозёмных губерниях, где помещичья запашка давала основной доход, господская барщина нередко поглощала большую часть рабочей недели и вопрос о трёх днях был вопросом выживания крестьянского хозяйства. В нечернозёмной полосе, где имения жили преимущественно денежным оброком, спор о числе барщинных дней мог вовсе не иметь практического смысла. Единая пропорция попадала в страну с принципиально разными режимами труда.
Но считать Манифест пустой бумагой тоже неверно. Впервые верховная власть публично назвала воскресную барщину недопустимой и предложила меру справедливого раздела недели. Для крестьянина это были не отвлечённые слова. Это был текст монарха, который можно было прочитать как обещанное право.
Были и случаи, когда такое чтение получало поддержку суда. По опубликованному М. В. Клочковым делу капитан Теренберг требовал от крестьян четыре дня барщины, дальние подводы и дополнительные сборы. Петербургская палата признала его неисполнителем указа, постановила лишить чинов, запретить впредь аренду и уничтожить контракт. Превышение трёх дней было лишь частью совокупного притеснения, поэтому единичное решение нельзя превращать в общую статистику. Но оно доказывает: трёхдневную пропорцию иногда применяли как юридический предел, а не только как нравственный совет.
Когда крестьяне прочитали закон буквально
Крестьяне именно так его и читали. По архивным материалам, введённым в оборот Абрамовой, судебные учреждения получили жалобы на помещиков, не соблюдавших царское распоряжение. Дошедшие до суда жалобы строились по единой схеме: крестьяне ссылались на волю государя как на прямое основание своего требования. Логика была безупречной по форме — если монарх определил предел, четвёртый помещичий день есть нарушение государева указа, а не просто произвол частного лица. Именно эта ссылка на высшую волю и делала жалобу политически опасной: крестьянин, апеллирующий к монарху через голову местных инстанций, нарушал ту самую иерархию, которую государство охраняло ещё указом 1767 года.
Ответ часто оказывался иным. Абрамова сообщает о делах Пятого уголовного департамента Сената, где жалобы отклоняли как «недельные», то есть связанные с требованием семидневной или чрезмерной работы, а самих подателей ссылали в Сибирь с зачётом помещику в рекруты. Государство опубликовало предел, крестьянин попытался сделать его своим правом — и мог быть наказан за способ, которым потребовал исполнения.
Эта деталь важнее спора о добрых намерениях Павла. Закон становится действующим пределом не тогда, когда монарх написал красивую пропорцию, а когда существует процедура, позволяющая слабой стороне безопасно указать на нарушение. У Манифеста не было надёжного надзора, понятной санкции владельцу и независимого посредника внутри имения.
Историография поэтому разделилась. В обзоре И. Л. Абрамовой оценка С. Б. Окуня передана как взгляд на Манифест как на консервативное вмешательство и средство сохранения крепостного строя; сама Абрамова развивает близкую интерпретацию. А. А. Артоболевский и ряд других исследователей сильнее подчёркивают социальное содержание Манифеста и его место в развитии государственного вмешательства. А. Н. Долгих предостерегает от учебниковых расширений: праздничные дни в тексте не названы, трёхдневный предел сформулирован не так однозначно, как воскресный запрет, а правоприменение было противоречивым.
Разногласие касается не только намерений Павла. Историки по-разному отвечают, что считать результатом закона. Для одной позиции важен сам факт публичного вмешательства верховной власти в распорядок частного имения: до обязательного исполнения ещё далеко, но прежняя неприкосновенность владельческого хозяйства уже нарушена. Для другой решающи отсутствие санкции, наказание жалобщиков и быстрое угасание правительственного интереса. В первом случае Манифест — начало длинного ограничения крепостничества. Во втором — средство успокоения, которое не должно было менять основу порядка.
Обе позиции опираются на реальные стороны документа. Если видеть только воскресный запрет, теряется политический смысл равного разделения дней. Если читать только три дня, исчезает различие между повелением и хозяйственным рассуждением. Если судить лишь по намерению монарха, можно забыть о крестьянах, которые попытались использовать опубликованный текст и получили ответ от Сената.
Свести этот спор к выбору «закон или совет» трудно. Запрет воскресной работы был законом. Равное деление шести дней было нормативной формулой, чья обязательность оставалась слабее и чья защита не получила рабочего аппарата. Документ имел социальное значение, но не был трудовым кодексом крепостной деревни.

Когда желание помещика перестало быть приговором
В начале XIX века государство несколько раз пыталось вернуть наказание из владельческого желания в юридическую процедуру. Право отправлять людей на каторгу отменили в 1809 году, хотя последующая практика и законодательство оставались непоследовательными. Особенно показательно дело тверской помещицы Воробьёвой.
Она просила сослать нескольких крестьян за недоказанный побег. Тверская уголовная палата была готова удовлетворить просьбу, но генерал-губернатор Георг Гольштейн-Ольденбургский запросил разъяснение. Указ 5 июля 1811 года ответил формулой, которая звучит как отрицание прежнего порядка: «В решении дел над преступниками действует закон; никакое желание или нежелание помещика тут не совместно».
Фраза была яснее практики. Долгих показывает, что последующие акты вновь допускали решения, косвенно признававшие владельческую ссылку, а в 1822 году это право восстановили в широкой форме. Государство делало шаг от частной воли к суду и затем отступало. Но сама формула 1811 года фиксировала новую юридическую мысль: помещик может обвинять, однако наказание должно происходить по закону и приговору.
Возврат 1822 года особенно показателен. Помещикам вновь позволили отправлять крестьян в Сибирь на поселение без обычного суда и следствия, хотя сосланных уже нельзя было засчитывать вместо рекрутов. Ограничение не двигалось в одну сторону. Государство могло признать желание владельца недостаточным, а затем снова сделать его основанием административного перемещения человека.
И всё же даже откат не стирал возникшего различия. Закон 1811 года оставлял формулу, по которой преступление принадлежит суду, а не хозяйской воле. Она не гарантировала крестьянину защиты в каждом деле, но давала последующим реформаторам язык для описания проблемы: надо было ограничить не жестокого человека вообще, а частную власть, присвоившую себе государственную функцию наказания.
В дальнейшем ограничения множились: добровольное освобождение, запреты отдельных способов продажи, инвентарные правила, письменное определение повинностей. Их подробности уже разобраны во второй статье цикла. Здесь важен общий предел. Пока реформа зависела от желания помещика либо не имела независимого исполнения, она исправляла отдельный случай, но сохраняла устройство целиком.
В 1797 году монарх разделил неделю. В 1811 году государственный акт отделил желание владельца от приговора суда. В 1861 году закон отменит саму личную власть помещика, оставив тяжёлый спор о земле уже другой бумаге.
Три описанных механизма — ссылка по воле владельца, запрет прямой жалобы и продажа без земли — показывают одну и ту же архитектуру полумеры: государство запрещало наиболее очевидные крайности, не предоставляя слабой стороне инструментов для защиты запрещённого. Крестьянин получал текст закона и лишался безопасного способа на него сослаться. Реформа 1861 года разрубила этот узел иначе — она упразднила саму личную власть помещика, не оставив пространства для частичных ограничений. Но тяжёлые споры о земельном наделе и выкупных платежах показали, что уничтожение одного института не решает вопроса автоматически: необходим аппарат исполнения, которого у полумер предшествующего столетия так и не было.
Воскресенье в календаре осталось на месте. Изменился вопрос: не сколько дней назвал государь, а кто мог заставить владельца их считать и превратить монарший документ в действующее право.
Литература
- Полное собрание законов Российской империи. Собрание первое. Санкт-Петербург, 1830.
- Памятники истории крестьян XIV–XIX вв. / сост. Н. Н. Клочков. Москва, 1910.
- Семевский В. И. Крестьяне в царствование императрицы Екатерины II. Санкт-Петербург, 1881.
- Клочков М. В. Очерки правительственной деятельности времени Павла I. Петроград, 1916.
- Абрамова И. Л. Манифест 5 апреля 1797 г. в исторической литературе: а был ли указ о трёхдневной барщине? // Вестник Московского университета. Серия 8. История. 2019. № 1. С. 21–38.
- Долгих А. Н. К вопросу об интерпретации в современной историографии законодательства по крестьянскому вопросу рубежа XVIII–XIX вв. // Гуманитарные исследования Центральной России. 2018. № 1 (6). С. 38–51.
- Артоболевский А. А. Манифест о трёхдневной барщине Павла I: предпосылки появления и условия реализации: диссертация кандидата исторических наук. Пенза, 2006.
- Радищев А. Н. Избранные произведения. Москва; Ленинград: Гослитиздат, 1949.
- Радищев А. Н. Описание моего имения // Полное собрание сочинений. Т. 2. Петроград, 1907.
Информация